Мы все были фрондеры

Все вечно вспоминают в эти дни 1991 год.

То августовское утро с «Лебединым озером».

Почитала, как тогдашние столичные жители рассказывают тут про путч, и про то, как у них у всех поутру случилась в тот день депрессия, и мигом вспомнила, что у нас в Питере была веселуха!

Междугородной связи не было, поэтому сразу все побежали туда, кому куда ближе, кого где ждали.

Я, работавшая на «Русском видео», целый день носилась с новостной бригадой на микрике по городу — снимала программы для новостных выпусков, которые выходили каждый час, муж митинговал на «Ленфильме», вечером отправились кто на Дворцовую, кто к Мариинскому дворцу баррикады строить (почему именно туда — до сих пор для меня загадка).

По ящику ночью показывали свеженького, еще не выпущенного в прокат, Снежкинского «Невозвращенца».

Я заплакала в тот день всего один раз, с утра, когда обнаружилось отсутствие связи: в это время мои мама и ребенок были вдалеке от нас, на отдыхе, и, не дозвонившись до них, подумала про возможность гражданской войны, и что могу их больше никогда не увидеть.

Впрочем, мне даже поплакать толком тогда не дали: труба звала.

И вот мне про те времена что подумалось.

Я вот при Сталине не жила, и Хрущева практически не помню, хорошо помню время, начиная с довольно вегетарианской эпохи Брежнева — и всё последующее.

Возможно, именно поэтому люди моего поколения не только не боялись, но еще и щеголяли, бравировали своим бесстрашием.

Когда нам сегодня какие-то дурачки рассказывают про нас, что мы, мол, жили в страхе и в тюрьме — меня разбирает глумливый хохот.

Мы все были фрондёры. Мы болтали такое, что нынешнему фейсбуку и не снится. Причем — нередко публично, совершенно не думая о последствиях. А последствия бывали — и вполне серьезные.

Художники в своих фильмах, спектаклях, книгах — пусть и завуалированно, но вполне читаемо — говорили о режиме куда более осмысленные и точные вещи, чем сегодня говорят; и уж конечно, говорили куда более художественно.

А уж от кукишей просто рвались все карманы.

Когда пришли 80-е, среди моих знакомых — обширнейшего круга — антисоветчиками были все. Кто-то в большей степени, кто-то в меньшей, но людей, искренне лояльных режиму практически не было (ну, там, не считая нескольких человек).

Ленфильмовский секретарь парткома Игорь Федорович Масленников — и тот был не вполне лоялен!

Мы жили в стране за железным занавесом. В стране, где приходилось стоять в очередях за элементарным. Да что там: мы даже и не знали, какое оно — настоящее элементарное: 24 раза в день я стирала марлевые подгузники, понятия не имея, что уже во всем мире дети в памперсах.

При мне мой муж с Витей Аристовым пили и бились головой о стену, получив 40 обкомовских поправок к «Пороху».

40!

К уже готовому — смонтированному и озвученному — фильму.

И при всём при этом мы чувствовали себя не мусором, а людьми. С понятиями о чести, о достоинстве, о смысле жизни.

И перестройка, и все дальнейшие события делались не теми, кто потом оказался наверху, а совсем другими людьми. И нами в том числе.

И вот мы тогда ведь всё делали с чистым сердцем. Верили в добро и справедливость, вообще — верили в человека.

И думали, что защищаем светлое будущее — своё и своих детей.

А потом получилось то, что получилось.

Честно, никто из нас этого всего не ожидал, даже предположить не мог, что будет так.

Мы криком кричали про несвободу, даже не подозревая, как эта самая несвобода будет выглядеть через 30 лет…

И когда сегодня ностальгически вспоминаешь август 91-го, его эйфорию, никуда не деться от мысли о том, что это именно мы тогда, чистые сердцем идеалисты, на своих плечах внесли в страну толпу бессовестных компрадоров, фактически уже уничтоживших не только страну, но даже веру в человека.

А нам, «юношам чистым со взором горящим», новые выгодоприобретатели — бывшие комсорги и парторги, а так же дети и внуки совноменклатуры и чекистов — довольно быстро объяснили, что если у тебя нет своего свечного заводика, — то сиди и не питюкай, хавай, что дают.

И, быть может, именно поэтому в подобные дни периодически накатывает чувство непоправимой вины…

А потом садишься перечитывать «Бесов», и читаешь вот это.

«Слушайте, мы сначала пустим смуту, — торопился ужасно Верховенский, поминутно схватывая Ставрогина за левый рукав. — Я уже вам говорил: мы проникнем в самый народ. Знаете ли, что мы уж и теперь ужасно сильны? Наши не те только, которые режут и жгут, да делают классические выстрелы или кусаются. Такие только мешают.

Я без дисциплины ничего не понимаю. Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха! Слушайте, я их всех сосчитал: учитель, смеющийся с детьми над их богом и над их колыбелью, уже наш. Адвокат, защищающий образованного убийцу тем, что он развитее своих жертв и, чтобы денег добыть, не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтоб испытать ощущение, наши, наши. Присяжные, оправдывающие преступников сплошь, наши. Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален, наш, наш. Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много, и сами того не знают!

С другой стороны, послушание школьников и дурачков достигло высшей черты; у наставников раздавлен пузырь с желчью; везде тщеславие размеров непомерных, аппетит зверский, неслыханный…

Знаете ли, знаете ли, сколько мы одними готовыми идейками возьмем? Я поехал — свирепствовал тезис Littre, что преступление есть помешательство; приезжаю — и уже преступление не помешательство, а именно здравый-то смысл и есть, почти долг, по крайней мере благородный протест. «Ну как развитому убийце не убить, если ему денег надо!»

Но это лишь ягодки. Русский бог уже спасовал пред «дешевкой». Народ пьян, матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты, а на судах: «двести розог, или тащи ведро».

О, дайте, дайте, взрасти поколению!».

Ну вот, взросло как раз.

Ирина ПАВЛОВА, ФБ